13 - письмо матери НЕКАНОН

напишем эту сцену

Письмо матери

Мать Айрин тяжело заболела и умерла, пока Айрин был в Академии. Проститься они не успели, Айрин даже не отпустили на похороны (почему?).
Перед смертью мать оставила письмо... но не успела отправить. Это письмо Айрин находит только после войны, вернувшись в Ферн-холл калекой. В письме есть строки, что телесная особенность Айрин - скорее проклятие, чем дар. Проклятие от основательницы их рода - королевского картографа Изабель Ферн.

Конверт ждал меня три года.

Он лежал в шкатулке, которую Марта не открывала — не потому, что ей запретили, а потому, что старая кухарка знала: есть вещи, которых касаться нельзя. Шкатулка стояла на туалетном столике матери, в её спальне, где всё ещё пахло лавандой. Слабый, выцветший запах — как воспоминание, которое уже не знаешь, было ли оно на самом деле.

Я вернулась в Ферн-холл в середине осени. Меня везли в кресле — Сай толкал его по разбитой дороге, и каждое колёсико, натыкавшееся на камень, отдавало болью в незаживших ранах. Культя левой ноги ныла к непогоде. Правая рука, изувеченная и скрюченная, как птичья лапа, лежала на коленях. Левой руки не было вовсе — только пустой рукав, заколотый булавкой. Я была калекой. Той самой, что держала мост.

— Куда? — спросил Сай, когда мы въехали в холл.

— В её комнату.

Он не переспросил. Он знал.

Мамина спальня не изменилась. Та же кровать с пологом — правда, полог посерел от пыли. Тот же туалетный столик — зеркало затянуто кисеёй, по углам паутина. Та же шкатулка — резная, из вишнёвого дерева, с потускневшей медной застёжкой.

Я не могла открыть её сама. У меня была одна рука — та, что ещё слушалась, — но пальцы не гнулись. Мне понадобилась помощь Сая.

— Открой, — сказала я.

Он открыл. Внутри лежали мамины вещи: серебряная брошь с камеей, обручальное кольцо, засушенный цветок — может быть, из букета, что дарил отец. И конверт. Простой, без печати, пожелтевший от времени. На нём — моё имя. Её почерком.

Я не могла взять его. Сай понял без слов — достал, надорвал, вложил письмо в мои негнущиеся пальцы. Они сжались вокруг бумаги с трудом, но держали. Я поднесла письмо к глазам и начала читать.


«Айрин, любовь моя.

Если ты читаешь это — значит, меня уже нет. Значит, ты вернулся домой один, и я не смогла тебя встретить. Прости.

Я знала, что умираю. Знала ещё до того, как ты уехал в Академию. Ничего не сказала тебе тогда — побоялась, что ты не уедешь. Что останешься со мной, принесёшь в жертву своё будущее. А я не хотела этого. Ты должна была жить. Должен был идти вперёд. Ферны не останавливаются. Ферны идут, пока дышат.

Тебя не отпустили на похороны. Я знала, что так будет, и всё равно злилась — лежала в постели, смотрела в потолок и злилась на Академию, на империю, на весь мир. Но ты, наверное, злился сильнее. Прости.

Теперь — о том, ради чего я пишу. Ты уже взрослая. Ты уже знаешь, что твоё тело — особенное. Что ты не просто мальчик и не просто девочка. Что в тебе и то, и другое. Я сказала тебе об этом, когда тебе было четыре года — ты спросила про «дырочку», и я ответила, как могла. Но я не сказала всей правды.

Это не дар, Айрин. Это проклятие.

Я должна была рассказать раньше. Но боялась. Боялась, что ты возненавидишь меня. Или себя. Или наш род. Но теперь, когда меня скоро не станет, ты должна знать.

Наша прародительница, леди Изабель Ферн — та самая, чей атлас ты нашла в библиотеке, помнишь? — была не просто картографом. Она любила. Любила того, кого нельзя было любить. Лунного принца. Не того, о ком ты читала в сказках — другого, древнего. Их любовь была запретной, и она кончилась плохо. Он проклял её. Проклял не саму Изабель — она была слишком сильна, — а её кровь. Её потомков. «Твоя правнучка будет носить в себе оба мира, — сказал он. — Она не будет знать, кто она. Она будет скитаться между мужским и женским, как между мирами. И только когда врата откроются — или закроются навсегда, — она поймёт.»

Это пророчество. Или проклятие. Или и то, и другое. Я не знаю, Айрин. Я не знаю, почему это пало на тебя. Может быть, потому, что ты — самая сильная из нас. Может быть, потому, что судьба решила так.

Но знай одно: я никогда — слышишь? — никогда не жалела, что ты есть.

Когда ты родилась, повитуха испугалась. Отец растерялся. А я взяла тебя на руки, и ты была тёплой. Маленькой. Живой. И всё остальное перестало иметь значение. Мужское, женское — какая разница? Ты была моим ребёнком. Ты была моей любовью.

Я надеюсь, ты встретишь того, кто полюбит тебя. Не мальчика. Не девочку. Тебя. Так, как любила я. Так, как любил отец.

И ещё — если ты когда-нибудь окажешься перед вратами, о которых говорится в проклятии, — помни: ты не обязана их открывать. Ты не обязана их закрывать. Ты не обязана никому. Ты — Айрин Ферн. Не инструмент пророчества. Не ключ. Не жертва. Ты — человек. Живой. Свободный.

Прощай, моя звёздочка. Прости, что не успела сказать тебе всё это при встрече. Но, может быть, письмо — даже лучше. Ты сможешь прочитать его тогда, когда будешь готова.

Я любила тебя с первого вздоха. Я люблю тебя сейчас. Я буду любить тебя всегда.

Мама.»


Письмо выпало из моих пальцев.

Сай подхватил его, положил на столик. Ничего не спросил. Просто опустился на колени рядом с моим креслом и взял мою здоровую руку — ту, что дрожала — в свои. Тёплые. Всегда тёплые.

— Она знала, — прошептала я.

— Да.

— Она знала про проклятие. Про принца. Про врата. И всё равно... — голос сорвался. — И всё равно любила меня.

— Да, — повторил он.

— А я... я не успела с ней проститься. Меня даже на похороны не пустили. Какая-то дурацкая бумажка из Академии, какой-то запрет, какая-то... «военная необходимость». Какая необходимость, Сай? Какая необходимость не дать дочери проститься с матерью?!

Он ничего не ответил. Да и что он мог ответить? Война ещё не началась, но империя уже вела себя как воюющая. Кадеты были собственностью короны. Нас не отпускали — ни на свадьбы, ни на похороны. Государственная целесообразность. Я была не первой, кто пропустил последний вздох матери из-за этой «целесообразности».

Я сидела и смотрела на письмо. На её почерк — неровный, с дрожащими хвостами букв. Она писала его, когда уже была слаба. Когда уже знала, что умирает. И всё равно думала обо мне.

— Я должна была быть там, — сказала я.

— Она знала, что ты хотела быть.

— Это не одно и то же.

— Нет, — согласился Сай. — Не одно.

За окном шумели дубы Ферн-холла. Те самые, под которыми я играла в детстве. Те самые, что видели, как мой отец уходил на Север. Как мама стояла на крыльце и смотрела ему вслед. Как я уезжала в Академию — она махала мне платком, и ветер трепал её седые волосы.

— Я отомщу, — сказала я тихо.

— Кому?

— Не знаю. Тому, кто это сделал. Проклял. Принцу. Или его потомкам. Или самой судьбе. Я не знаю.

— Месть — это путь, — сказал Сай. — Но не единственный.

— А какой ещё?

Он помолчал. Потом сказал:

— Жить.

Я посмотрела на него. Он стоял на коленях у моего кресла — эльф, древний, как мир, и такой же усталый. И в его серых глазах было понимание. Не жалость. Не сочувствие. Понимание.

— Ты тоже кого-то потерял? — спросила я.

— Всех, — ответил он. — Поэтому я здесь.

Я сжала его пальцы. Крепко, насколько позволяла моя изувеченная рука.

— Останься.

— Я не ухожу.

— Нет. Останься навсегда.

Он склонил голову. Прижался лбом к моему плечу. Его волосы пахли травами.

— Навсегда, — повторил он. — Я давно решил.

А я смотрела на письмо. На мамины слова: «Ты — не ошибка. Ты — чудо». И думала: может быть, проклятие и дар — это одно и то же. Может быть, всё зависит от того, как посмотреть. Может быть, мама была права.

И где-то там, в Лунном Королевстве, ещё не зная меня, принц Лиэм смотрел на две луны и думал о своём проклятии. О своём долге. О том, что однажды он встретит меня.

А я ещё не знала, что эта встреча изменит всё.